– Дорогой мой, – говорил Кинкросс Уэллеру тоном бесконечного терпения, дорогой мой, ты сам не понимаешь, какую несешь чепуху. Чистую чепуху, ну подумай. После шотландских баллад пятнадцатого века «Вдова с Бай-стрит» – это самое прекрасное, что написано по-английски (в этом жанре, разумеется). Она просто на голову выше всего остального. Все остальное – мусор по сравнению с ней. Мусор!
– Не согласен, – твердо сказал Уэллер. – В ней все вымучено, неестественно, натянуто. Страх нагнетается искусственно. Возьми лучше «Балладу Рэдингской тюрьмы» Уайльда: он делает то же самое, абсолютно то же, но в десять раз лучше: проще, натуральней и, кстати, вдвое страшнее!
– Оскар Уайльд! – Всерьез огорчившись, Кинкросс раз пять стряхнул сигарету. Он принадлежал к тем людям, которые вносят личный оттенок в споры даже на самую отвлеченную тему. Сейчас речь шла о поэзии Джона Мейсфилда.
– Послушайте, Шерингэм, вы ведь согласитесь, «Вдова с Бай-стрит» – самое прекрасное, что есть в нашей поэзии!
– Вы хотите сказать, из того, что принадлежит к жанру баллады?
– Нет. – Кинкросс не желал идти на компромисс. – Лучшее из всего, что есть в эпической поэзии, в прозе, в чем угодно.
– Ну, знаете ли, я тут вспомнил вдруг одну эпическую поэму, «Энеида» называется, – усмехнулся Уэллер. – И, говорят, был такой Гомер, тоже, помнится, выдал что-то приличное.
Кинкросс бросил на него гневный взгляд:
– Ну, Шерингэм! – И нервно провел тонкой длиннопалой рукой по черной шевелюре.
– Нет, никак не могу согласиться, – как мог беспристрастно вынес свой приговор Роджер. – По моему мнению, «Рейнард Лис» того же Мейсфилда – вещь куда более достойная.
– О, «Рейнард Лис»… – На этот раз Кинкросс не рассердился, поскольку его любимый поэт удержался в первом ряду. На такую реакцию и надеялся деликатный Роджер. – Что ж, в некотором смысле, пожалуй. Прекрасная вещь… Там есть две строфы… вы не возражаете, если я немного прочту на память?
– О господи, – простонал мистер Уэллер еле слышно. – И как это нас вынесло на Мейсфилда? Знаете, каким-то чудом нас всегда на него выносит…
– Конечно не возражаем, – торопливо проговорил Роджер. – Очень хотелось бы… Почитайте!
– Марджори?..
Миссис Кинкросс встрепенулась в низком креслице, где просидела последние полчаса не проронив ни слова и только переводя с одного на другого внимательные карие глаза такие круглые и блестящие, что можно было сравнить их с бусинками, если б не их величина.
Роджер не сразу разобрался в миссис Кинкросс. Она как-то не умещалась в общий стандарт. Сначала она его оттолкнула, показавшись сентиментальной болтушкой, – так преувеличенно, льстиво и многословно расхваливала она его романы, которые были совсем не так хороши, и Роджер, в отличие от большинства своих коллег, это знал, что тем более заставляло его презирать комплименты в их адрес. Но потом он увидел, что ошибся, что она отнюдь не болтливо-сентиментальна, а искренна, что она и вправду находит его книги безупречными, что он действительно ее любимый писатель, что она по-детски рада видеть его в своем доме, и все это, а Роджер не был чужд человеческих слабостей, сильно покачнуло весы в ее пользу. А когда миссис Кинкросс призналась, вспыхнув в ответ на какую-то не вполне удачную шутку со стороны мужа, что и сама иногда пишет короткие рассказики для дешевых журналов, а те их печатают и что предел ее литературного честолюбия – написать такой роман, который бы из номера в номер печатала «Дейли мейл», тогда уж Роджер определил ее как очаровательное, особо не обремененное интеллектом дитя, которое вряд ли когда особенно разовьется.
И все-таки этот приговор не казался ему окончательным, и пока мужчины увлеченно спорили о литературе, он исподтишка наблюдал за бесхитростной физиономией молодой хозяйки, подмечая в ней отблески ума, в котором поначалу собирался ей отказать, – хотя не было сомнений, что большую часть своих литературных пристрастий она переняла у мужа. Может быть, даже все – за одним исключением. Роджер был абсолютно уверен, что не является любимым писателем Кинкросса. Тот был слишком умен для этого.
И к тому ж раскусить Кинкросса оказалось гораздо проще. Роджер испытывал к нему жалость. Кинкросс казался славным малым, дружелюбным, искренним, открытым, но с головы до пят это был сплошной комок нервов. Трудно было сказать, почему именно сейчас он так взвинчен, хотя, пожалуй, молодому супругу полезней было бы пить поменьше. Но если брать широко, подоплека его нервозности была видна как на ладони: Кинкросс, несчастнейшее создание Божье, был из тех, кто сжигаем жаждой творчества, ни малейших способностей к тому не имея. Ему бы стать поэтом, серьезным прозаиком, глубоким музыкантом, художником, на худой конец! – но так уж получилось, что он не мог ни стихи писать, ни прозу сочинять, ни играть на каком-нибудь музыкальном инструменте, ни даже рисовать. Он мечтал что-то сказать миру, он был уверен, что ему есть что сказать, но не знал, что именно и какими средствами это выразить, а если б и знал, все равно бы не выразил. Теперь Роджеру стали понятны шуточки Кинкросса по поводу сочинений его жены. Они были не просто грубы, они были жестоки: он свирепо завидовал ее одаренности, в которой ему самому было отказано. Обладай он способностью писать такие пустячки, он бы первый презирал их так, как презирает сейчас рассказы жены, – но даже этого, даже этого он не мог! Вот где загвоздка была.
Люди такого рода, как правило, в порядке неосознанной самозащиты идут в редакторы, критики или занимают еще какую-нибудь выгодную позицию, с которой могут поучать тех, кому отпущен талант, – и поучать порой очень сурово – как им творить, и чувствуют себя при этом весьма и весьма комфортабельно, понимая, что люди талантливые безответны и не могут дать им пинка. Вся нелепость нашего миропорядка, размышлял Роджер, лишний раз проявилась в том, что Френсис Кинкросс, созданный быть редактором, но немыслимый в рекламном деле, был приписан к рекламному агентству, в то время как Аугустус Уэллер, безупречно выкроенный по мерке рекламного агента, занимал должность заместителя редактора.
Роджер, считавший, что прилично знает «Рейнарда Лиса», обнаружил, что ошибался. Чтение Кинкросса выявило такие подспудные мотивы, такие скрытые мелодии, о существовании которых Роджер даже не подозревал. Он был в восторге. Кинкросс декламировал лучше всех, кого Роджер когда-либо слышал, с тончайшим пониманием красоты слова и его смысла, но без какой-либо экзальтации или высокопарности. Когда Кинкросс закончил читать, Роджер умолил его продолжать, и тот, порозовев от удовольствия, согласился. Когда спустя час Роджер поднялся, чтобы уйти, он уже знал, что вернется сюда непременно и в самом ближайшем будущем. Он сказал об этом хозяевам и тут же получил настойчивое и искреннее приглашение приблизить это будущее как можно скорее.
По дороге в клуб, где он намеревался закончить день партией-другой в бридж, Роджер подумал, что давно не было у него столь приятного вечера: обилие хорошего нива и прекрасные стихи в отличном исполнении. Что еще нужно человеку? К тому же это был полезный вечер, ибо два имени исчезли из списка отныне и навсегда. Если невозможно представить в роли убийцы Аугустуса Уэллера, то втройне невозможно – Френсиса Кинкросса.
«А Эннисмор-Смит? – размышлял Роджер. – Один раз я его уже видел, и этого вполне достаточно. Вижу мистера Эннисмор-Смита насквозь и не сомневаюсь нисколько в том, что у него просто духу бы не хватило на самое плохонькое убийство. А уж о таком тщательно спланированном, как это, – и говорить нечего. У преступника, совершенно ясно, есть и мозги, и характер. А у Эннисмор-Смита мозги, может, и есть, хотя я в этом не убежден, но что он тряпка, ставлю весь Лондон против зернышка апельсина. Остался один только Джон Бэррингтон-Брейбрук. Что ж, значит, это и есть мистер Джон Бэррингтон-Брейбрук. У меня все. С этим покончено».
Но это не был мистер Джон Бэррингтон-Брейбрук, что выяснилось уже через полчаса после того, как Роджер пришел к окончательному выводу.